— Истинная правда! — повторил Куродавлев. — Да что Москва-то, деревня, что ль?.. Или в ней, кроме одних стрельцов, и народу не стало?.. Господи Боже мой! Злодеи дерзнули ворваться силой в царские палаты, вломились в терем нашей матушки царицы Натальи Кирилловны, и вся Москва не поднялась разом, не заслонила грудью своих царей православных, не закидала шапками эту поганую сволочь!
— Все это, Юрий Максимович, случилось так внезапно.
— И зачинщики этих смут еще живы! — продолжал с возрастающим жаром Куродавлев. — И эти крестоизменники стрельцы похваляются своим удальством!.. И их позорным именем не клеймят еще всякого мошенника и негодяя!..
— Нет, боярин!.. Всем стрельцам дана похвальная грамота и велено их, ради почета, называть не стрельцами, а надворной пехотой.
Лицо боярина покрылось смертной бледностью, он сжал в кулак письмо Буйносова и замолчал; но это нахмуренное чело, этот пылающий гневом взор сильнее всяких слов выражали то, что происходило в душе его.
— Вот до чего мы дожили! — промолвил наконец Куродавлев. — Эх, Москва православная, что с тобою сталось!.. Или все эти заморские выходцы вовсе тебя обасурманили, нашу матушку?.. Слава тебе, Господи, что я уехал на житье в Брынские леса. Здесь воры и мошенники меня боятся, а там бы мне пришлось кланяться им в пояс!.. И эту весть о сраме московском, — продолжал боярин, устремив свой гневный взор на Левшина, — эту весть о неслыханном злодействе стрельцов прислал ко мне Кирилла Андреевич с тобой — стрелецким сотником. Я, боярин, ни делом, ни словом не участвовал в этом мятеже стрельцов; меня тогда и в Москве не было.
— Еще бы участвовать!.. Будет и того, что у тебя на плечах-то этот опозоренный кафтан!.. Ну, голубчик, кабы я все это знал да ведал, так не бывать бы тебе моим гостем!
Левшин вспыхнул.
— Коли прикажешь, Юрий Максимович, — сказал он вставая, — так я сейчас же уйду.
— Ну, полно, любезный, не сердись! — прервал Ку-родавлев ласковым голосом. — Я это так… сгоряча сказал. Вестимо, правый за виноватого не ответчик; да дело-то, видишь, такое, что надо вовсе быть бабой, чтобы кровь во всем тебе, как в котле, не закипела!.. А моя-то еще покамест бурлива: вот так и боюсь опять за письмо приняться… сердце замирает!.. Ну, что еще он пишет?.. А!.. Это никак о тебе… Вручитель сей грамотки стрелецкий сотник, Дмитрий Афанасьевич Левшин…»
— Как!.. Так стрельцы-то и тебя, своего товарища, хотели уходить?
— Хотели, боярин.
— За то, что ты… ах, молодец!., ты сказал про стрельцов, что они бунтовщики и разбойники?
— Что ж делать, Юрий Максимович, не вытерпел.
— И ты сказал это не тайком?
— То-то и есть, что не тайком, но на Красной площади.
— Аи да молодец!.. Ну, что ж они?
— Вестимо дело! Хотели меня убить.
— Как же это тебя Бог помиловал?
— Да приятель нашел мне укромное местечко на одном подворье…
— Так ты до твоего отъезда из Москвы и глаз на улицу не показывал?
— Нет, Юрий Максимович. Когда был собор против еретика Никиты Пустосвята и все изменники опять поднялись, так я ходил в Грановитую палату…
— В Грановитую палату!.. Да она, чай, битком была набита стрельцами?
— Как же!.. Все мои злодеи там были.
— И ты, не глядя на это?
— А что ж, боярин?.. Да неужели мне было прятаться и сидеть взаперти, когда в государевых палатах толпились сотнями изменники, а верных-то слуг царских было наперечет?.. Нет, Юрий Максимович, не тому учил меня покойный батюшка. «Умереть что! — говорил он, — лишь бы только привел Господь сложить голову за веру, да за царя православного».
— Так, молодец, так! — прервал Куродавлев. — Ну, Дмитрий Афанасьевич, — продолжал он, едва скрывая свой восторг, — так стрельцы-то тебя не захватили?
— Как же, боярин!.. И захватили и убить хотели.
— Ну что ж, как они собрались тебя убить, ты не попятился?
— Нет, Юрий Максимович. — Не просил у них милости?
— Милости?.. У этих изменников?.. Сохрани Господи!.. При мне была сабля, боярин, а с ней я милости ни у кого не прошу!
— Вот что! — промолвил Куродавлев, вставая с кресел. — Так ты вот каков!.. Ну-ка, брат, поди сюда — поди поцелуемся!.. Ах ты, сокол мой ясный!.. Молодец ты мой!.. Голубчик!..
— Да что ж я такое сделал, Юрий Максимович? — сказал скромный юноша, удивленный этой неожиданной выходкой боярина.
— Что сделал? — вскричал Куродавлев. — Ты сказал в глаза стрельцам, что они разбойники, не побоялся явиться перед ними и стать грудью за веру и царей православных; попался к ним в руки, а не попятился, не вымаливал себе пощады, не кланялся этим окаянным душегубам!.. Молодец из молодцов!.. А я было совсем тебя разобидел!..
— Ничего, боярин.
— Как ничего!.. Прости меня, Бога ради!.. А все этот проклятый служильный наряд!.. Эх, Дмитрий Афанасьевич! да потешь меня, сбрось ты этот опозоренный кафтан!.. Ну, вот, как Бог свят, видеть его пе могу!
— Да у меня другого платья нет, — сказал Левшин.
— За платьем не станет, Дмитрий Афанасьевич: бери любое из моих… Да вот мы как раз это дело уладим.
Боярин свистнул и сказал мальчику, который вошел в покой:
Позови сюда Кондратия — да живо! Мы с тобой, почитай, одного роста, — продолжал он, обращаясь к Ле-вшину. — Я только подороднее и поплечистее тебя — да это не беда! Ведь здесь московских красавиц нет, Дмитрии Афанасьевич, так тебе рядиться не для кого. Да и сказать: что бы ты ни надел, а все будешь молодцом. Эх, — промолвил Куродавлев, глядя почти с отцовским участием на Левшина, — подумаешь: этакой удалой детина, красавец, родовой человек сгублен ни за что ни про что… ну, жаль!