— Я этого не боюсь, — сказал Левшин. — Ведь я еще и сам в доме-то не был.
— Как так?
— Да так. Я сегодня около вечерен приехал сюда налегке с одним знакомым купцом из Ростова. Он приехал к своему родному брату, который служит поддьяком в холопьем приказе, а тот не хотел отпустить меня без угощения; рассказал мне почти со слезами обо всех безбожных делах этих окаянных мятежников, — и я прямо из его дома пришел на Красную площадь, где с тобой и повстречался.
— Так ты один приехал из Костромы?
— Нет. Мой слуга Ферапонт и конюх едут на долгих. После покойного дядюшки досталось мне много всякого добра…
— А, вот что! Так у тебя обозец сюда идет?
— И коней ведут, двух персидских аргамаков. Одним из них тебе челом бью, Артемий Никифорович.
— Спасибо, Дмитрий Афанасьевич!
— А другого оставлю для себя; Султаном зовут. Что за конь, братец!.. Ферапонт никогда не бывал в Москве, так я велел ему дожидаться меня по Троицкой дороге у креста.
— Когда ты их ждешь?
— Да завтра поутру должны быть.
— Так я вместо тебя их встречу.
— А я было сам думал…
— Нет, братец, погоди!.. Неравно еще наткнешься на кого-нибудь из своих товарищей. Уж верно они обо всем донесли полковнику Чермнову; чай, он теперь и рвет и мечет. Вот, как перейдешь в наш полк, так ты себе перед ним хоть вовсе шапки не ломай; а пока еще ты у него под началом, так он может тебя и силою потянуть на расправу… Э! да постой-ка!.. Ведь ты никак знаком с боярином Кириллою Андреевичем Буйносовым?
— Как же! Он очень любил моего покойного батюшку, и меня изволит жаловать.
— Так я завтра же поутру у него побываю. Я слышал, что он живет в ладу с нашим главным воеводою, князем Иваном Андреевичем Хованским, и коли замолвить ему словечко, так тебя завтра же переведут в наш полк. Ну, брат Левшин, делать нечего, пришлось тебе жить затворником!.. И то сказать — вперед наука! Думай, что хочешь, а языку-то воли не давай. Плетью, брат, обуха не перешибешь. Ты лучше по-моему: сиди у моря да жди погоды; будет и на нашей улице праздник: не все станут мирволить этим крамольникам. Дай только подрасти нашему батюшке, Петру Алексеевичу, так он приберет к рукам и их и сестрицу свою, — промолвил вполголоса Колобов. — Да что об этом толковать — не наше дело!.. Прощай, брат, до завтра! Пойду смаковать хваленой наливочки… а ты смотри — на улицу ни ногой!.. Да не забудь, Левшин! я завтра спрошу тебя, хороша ли твоя соседка?
Простившись с своим приятелем, Левшин сел на лавку и призадумался не о том, что он должен был скрываться, как преступник, что неосторожной речью восстановил против себя своих сослуживцев, — нет! чистая и благородная душа его не терпела немоты. Он не мог не высказать того, что было у него на сердце, и повторил бы снова те же самые слова перед всем полком своим. «Умереть за правду весело, — думал он, — а грустно жить таким круглым сиротою. Что я? Без отца, без матери, без кровных… Я теперь богат, а на что мне это богатство? Кого я им порадую?.. Ах! зачем Господь не послал мне подругу по сердцу!.. Я желал бы, чтобы она была бедна: я осыпал бы ее жемчугом, одевал бы в парчу, тешил бы, как малое дитя… а теперь кого я потешу? кому скажу: «ты делила со мной и бедность и горе; у нас все было пополам, — так раздели же со мной и мое богатство, и мои радости. Веселись, моя ненаглядная, чтоб и мне было весело; будь счастлива, чтоб и я, глядя на тебя, был счастлив?..» Почем знать, может быть, злодеи отыщут меня… Они не пощадили и родственников царя, так что Же для них убить беззащитного бобыля, без рода и племени. Почем знать, может быть, завтра или через несколько дней меня не станет и некому будет поплакать о горькой доле бедного сироты, и разве только добрый Колобов, да и то тайком, отслужит панихиду за упокой души раба Божьего Дмитрия!»
Никогда еще Левшин не чувствовал так сильно эту непреодолимую тоску одиночества. Нет! никакие дружеские связи, никакая приязнь не могут заменить для души нашей ласки отца и матери, привет родных сестер и братьев, и эту святую, неизменную любовь доброй жены, которая — я уверен в этом — и умирая, не покидает своего мужа! она изменяет только свое название, и вместо жены становится его ангелом-хранителем!.. Мы, дети девятнадцатого столетия, чтоб рассеять грустные мысли, отправляемся в театр, скачем на гулянье, едем на бал, — а тоска за нами следом: от нее никуда не ускачешь! У наших предков было средство повернее этого. Когда их мучила грусть, томило уныние, — они молились Богу и горький плач скорби превращался в тихие слезы умиления; а эти слезы… о, верьте мне! как роса небесная для цветка, попаленного зноем, так эти слезы для'души, истомленной земною горестью! — Левшин прибегнул к этому средству — и, когда усердная молитва облегчила его душу, он прилег на жесткий войлок, положил под голову свое платье и, как на мягком пуховике роскошного богача, заснул самым тихим и спокойным сном.
Левшин проснулся рано поутру и едва успел одеться и помолиться Богу, как вошла к нему Архиповна, неся на деревянном блюде завтрак.
— Ну, вот, батюшка, — сказала она, — изволь покушать моей стряпни. — Я принесла к тебе спозаранок затем, чтоб ты позавтракал, прежде чем твоя соседка придет в светлицу. Что, молодец, проголодался?.. Чай, у тебя сна вовсе не было?
— Нет, бабушка, я спал хорошо.
— Ну, диво! А я, грешница, коли не поужинаю вдоволь, так во всю ночь глаз не сведу… Поболтала бы я с тобой, да некогда: пора на рынок идти… Ох, сердечный! скучно тебе будет, не с кем словечка перемолвить; а если б и было с кем, так придет твоя соседка, и ты, хочешь или не хочешь, а молчи… да уж помолчи же, батюшка! Не введи меня, старуху, в слово.